Идея, как общепризнанный источник ценности, создает не только богатство, но и неравенство
Как и я в его возрасте, мой Бобби увлекается динозаврами. Он ещё толком не научился читать, но уже во всю листает иллюстрированные детские пособия по этим существам, восхищаясь их причудливым формам, испытывая трепет от вида рогов, зубов и шипов, и, конечно же, поражаясь их размерам. Наверняка в этом есть что-то около-религиозное – во всяком случае, один из моих преподавателей в колледже считал, что динозавры в детском сознании служат чуть ли не первым опровержением божественного статуса родителей, так как в сравнении с ними мы, увы, просто люди. Динозавры, а не папы с мамами, задавали тогда и задают сейчас масштаб сверхчеловечности для четырёхлеток – до тех пор, пока на горизонте не появятся герои из прошлого, как это было со мной, или тех-визионеры, как, я думаю, произойдет в случае с Бобби.
Наши увлечения, схожие по форме, функции и, возможно, интенсивности, отличаются в одной существенной детали. Разыгрывая сцены из юрского периода, я не мог себе вообразить, что в моем реквизите окажутся фигурки, подобные шлейховским. У меня был пластилин, из которого к годам восьми, на пороге кризиса моей динозавровой веры, я слепил небольшой мир с ящерами, папоротниками и неким подобием ландшафтных формаций. Сейчас это может вызвать знакомую реакцию – дескать, какими самостоятельными и находчивыми были мы тогда, и какими есть те, что идут вслед за нами. Но, если судить «оттуда», то эти игры со спичками и пластилином были просто приспособлением к бедности нашей жизни, и никаким творчеством наших рваных штанин не залатать.
У сына моего нет необходимости прибегать к пластилину. У него, как уже сказано, в числе прочего есть динозавры от Шлейха. Я не очень люблю пластик – видимо, с советских времен живёт во мне непреложное правило о превосходстве металла — но фигурки эти действительное замечательные, достойные коллекционирования, как некогда фантики и наклейки из турецких жвачек. Они массивны; у некоторых открываются и закрываются челюсти, двигаются конечности; при этом запечатлены они в удачно подобранных позах где-то между ограничивающей репертуар драматичностью и летаргической обыденностью. Говорят, что их даже раскрашивают вручную, правда, непонятно, высокооплачиваемыми ли руками; понятно то, что в воду их брать, со слов сотрудницы магазина игрушек, можно нечасто и крайне предусмотрительно.
Стоят шлейховские фигурки соответственно — в разы больше, чем очень похожие на них, но совершенно несопоставимые с ними игрушки от других, в основном безымянных, производителей. Тут скажут, все дело в бренде и спорить я с этим не буду — уже потому, что утверждение это кажется мне бесспорным, как бесспорным является любая тавтология.
Но вот на днях, ползая на четвереньках с сыном, оживляя и озвучивая всевозможных завров, я обратил внимание, что на некоторых из игрушек место привычного «made in China» занимает непривычное «designed in Germany». Я действительно раньше такого не видел, хотя полагаю, что на сшитой в синцзянских потогонках одежде от европейских кутюрье тоже красуются «designed in Italy/Germany/UK». Два действия — «made» и «design» — вступают в невидимый контакт, чтобы сформировать в голове у потребителя вполне однозначную иерархию: проектировка торжествует над деланием, виртуальность над материалом, а Шлейх, придуманный коллективом немецких инженеров, эстетов и маркетологов над контрафактом — несмотря на общее, скорее, место их «материального» рождения.
Идея об «идее», как основе ценообразования на планетарном Западе давно принимается как очевидность. Но мне, человеку, воспитанному в советских реалиях, приходится проделывать немалые интеллектуальные усилия, чтобы нащупать свой путь к этой правде. Я привык измерять цену физическим трудом, килоджоулями и киловаттами, фабриками с дымовыми трубами, сборочными цехами и, соответственно, количеством производимых товаров. В моем представлении экономика имела вес, а стоимость — свою материальную сторону, что, упорно сопротивляясь труду, наделяла его смыслом. В общем-то, даже приоритет металла над пластиком — условных оловянных солдатиков над шлейховской фауной — объяснялся «неподатливостью» первого, его большей жаждой до нашей работы. В твердости и массивности предмета я, советский ребёнок, интуитивно узнавал его ценность.
Теперь такая интуиция ни к чему.
Физический труд не исчез, но он стал вторичным, оформительским, актом исполнительским; его отдают на аутсорс, не ожидая от него большой выручки.
Не в труде, а в идее, в design’е кроится секрет ценности, обещающий познавшему ему настоящие денежные водопады, а не брызги, разлетающиеся в стороны. Tesla, например, не продает и десятой части того, что продает Toyota, но оценивается почти в четыре раза дороже; компании-гиганты вроде Amazon и Facebook за деньги предлагают опыт, чей тактильный аспект малозначителен; если мысленно представить сопоставимые в денежном эквиваленте экономики Китая и США в виде кучи произведенных предметов, то Китай покажется Джомолунгмой рядом с американским холмиком для семейных пикников. При этом, не за Китаем будущее — точнее, может и за Китаем, но не в его настоящей ипостаси. В новой реальности материальность уступает место виртуальности, а от холмов-экономик ослепительным светом исходит ореол инноваций, прозрений и догадок.
В этом свете проясняется целый ряд современный явлений. Я хочу остановиться лишь на двух. Во-первых, становится понятнее смысл загадочного и первоначально малоприятного прогноза, произнесенного на Давосе о том, что через 10 лет никто из нас, людей обычных, не будет собственником и в этом заключено будет наше счастье. Сведение преобразованной материи до вторичного элемента ценности превращает каждую отдельную вещь в прогрессирующий мусор. Высокотехнологичные предметы, которыми мы себя все больше окружаем, в обозримой перспективе и есть тот самый мусор: ведь, в отличие от предметов старины, их ценность в общем замысле, а не в конкретном исполнении.
По привычке, оставшейся с ремесленной эпохи, мы держимся за вещи, но как только коллективное осознание того, что все это хлам, достигнет критической массы, от привычки этой быстро откажутся, как от патологии.
И второе: идея, как общепризнанный источник ценности (пусть «коммерческой» — но это не важно), создает не только богатство, но и неравенство. Мы видим, как целые регионы, отказывающиеся включаться в производство идей и по старинке ориентирующиеся на фабрики и ракеты, едва ли не в буквальном смысле покрываются ржавчиной, формируя глобальные «ржавые пояса». Мы видим также, что «делать деньги из воздуха» — не осуждающая махинации мошенников пословица, а призыв к действию. Чтобы как-то сдержать рост регионального и общественного неравенства, именно идеи, а не, как некогда, физические активы требуют контроля. За распространением идей и за их использованием необходимо следить; вопросы, связанные как с доступом к ним, так и со справедливым распределением между разными — в том числе и социально незащищенными слоями населения — дадут толчок к новой форме налогообложения — к пошлинам на идеи.
Такие налоги фактически уже существуют. Культурные войны, бушующие далеко за пределами академии, разные императивы по поводу того, что можно говорить, и кому можно, обличение привилегий, дающих необоснованный доступ к «дискурсу», табуирование культурных апроприаций – суть налогообложение на идеи. Важно все это упорядочить в систему, создав экспертный совет для её защиты и периодического обновления.
Ну а Шлейху следует все же вернуться к металлу, и создать динозавровую коллекцию из бронзы для таких ретро-отцов, как я.